Архив
2009 2010 2011 2012 2013 2014 2015 
2016 2017 2018 2019 2020 
2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
12 13 13 14 15 16 17 18 19 20
21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
51 52

информация
Пишите нам:
gorgazeta-pskov@yandex.ru

еще в номере:

    Снимки на память

    Бродский в Нью-ЙоркеВ Псков Иосиф Бродский в марте 1963 года приехал вместе с Феликсом Эдмундовичем Дзержинским, а точнее говоря – с фотоаппаратом «ФЭД» (такие фотоаппараты начали производить в 1933 году  в Харькове в Детской трудовой коммуне НКВД УССР им. Ф. Э. Дзержинского).

    «Любой предмет - свидетель жизни…»

    Поэзия Бродского фотографически точна. В его «объектив» попадало то, что другие не замечали или то, что обычно не вмещалось в кадр. Очень часто это считалось изобразительным или словесным «мусором». Отец Бродского был фотограф, поэтому это не совпадение. У Иосифа Бродского было множество сменных объективов, то есть он при написании стихов отлично умел «прицелиться», а экспозицию, как правило, устанавливал вручную.

    Один из примеров – его «Псковский реестр». Это не просто стихотворение, а  поэтический очерк, словно бы совмещенный с фотоотчетом. «Припомни Псков, гусей // и, вполнакала, // фонарики, музей, // "Мытье" Шагала…» Поэзия оказалась очень точна. Картинки Пскова, Изборска, поездка на такси, шницеля в столовой, простуда… Гостиница «Октябрьская» на нынешнем Октябрьском проспекте, в которой он жил, впрямую не упомянута, но она в реестр тоже вошла, потому что поэт в Псков приехал вместе с Мариной Басмановой («Колыбель любви – белее снега…»).

    Еще в восемнадцать лет Бродский дал определение поэзии: «Запоминать пейзажи за окнами в комнатах женщин… Запоминать пейзажи за могилами единоверцев…» Поэзия – свойство памяти. Надо запоминать или, в крайнем случае, фотографировать. Поэзия Бродского – крайний случай.

    Бродский по просьбе Анны Ахматовой привез в Псков для Надежды Мандельштам  (она преподавала в Псковском пединституте) книгу Исайи Берлина «Еж и лиса». Берлин отталкивался от высказывания Архилоха: «Лис знает много секретов, а еж, один, но самый главный».

    По мнению Исайи Берлина, лисы стремятся к нескольким целям одновременно, они «разбрасываются, пытаясь добиться сразу многого, их мышление не объединено концепцией». Лисы «видят мир во всей его сложности». Английский философ считал, что  Шекспир и Пушкин -  лисы. В отличие от Ницше или Достоевского.

    Ежи упрощают мир, сводят его к простой организующей идее. Всё, что не вписывается в их собственную концепцию, не имеет значения. И в прямом противостоянии лисы и ежа ежу проще. Он не оставил себе выбора. Ему надо лишь свернуться и выпустить иглы, сконцентрироваться на главной идее. Цельность - их основное оружие.

    В таком случае, не удивительно, что Толстой так не любил Шекспира. В системе «лиса-еж» Толстой тоже, видимо, еж. Не говоря уж о Солженицыне. В отличие от Бродского, который определенно лиса.

    Исайя Берлин, разумеется, не стремился к глобальным обобщениям. Любая слишком упрощенная схема приводит в тупик. Но его размышления были любопытны.

    Бродский, посетив вместе с Анатолием Найманом коммунальную комнату, в которой жила Надежда Мандельштам, передал ей «Лису и ежа». Вдова Осипа Мандельштама, снимавшая в Пскове комнату у женщины по фамилии Нецветаева, тоже, скорее всего, была ежом. Так что полноценного разговора не получилось. К тому же, Надежда Мандельштам неожиданно стала хвалить Евгения Евтушенко. Оправданием могло служить только то, что она была больна. Впрочем, как и Иосиф Бродский. Псковская весна действовала на обоих не лучшим образом.

    Поездка была кратковременной. Экскурсионная программа – выполнена. Но года через полтора Бродский составил реестр той поездки. Теперь это – хрестоматийная вещь, написанная рукой двадцатичетырехлетнего поэта.

    Псковский реестр
               для М. Б.
     
         Не спутать бы азарт
         и страсть (не дай нам,
         Господь). Припомни март,
         семейство Найман.
          Припомни Псков, гусей
          и, вполнакала,
          фонарики, музей,
           "Мытье" Шагала.
           Уколы на бегу
           (не шпилькой - пикой!).
         Сто маковок в снегу,
         на льду Великой
         катанье, говоря
         по правде, сдуру,
         сугробы, снегири,
         температуру.
         Еще - объятий плен,
         от жара смелый,
         и вязаный твой шлем
         из шерсти белой.
         И черного коня,
         и взгляд, печалью
         сокрытый - от меня -
         как плечи - шалью.
         Кусты и пустыри,
         деревья, кроны,
         холмы, монастыри,
         кресты, вороны.
         И фрески те (в пыли),
         где, молвить строго,
         от Бога, от земли
         равно немного.
         Мгновенье - и прерву,
         еще лишь горстка:
         припомни синеву
         снегов Изборска,
         где разум мой парил,
         как некий облак,
         и времени дарил
         мой "Фэд" наш облик.
         О синева бойниц
         (глазниц)! Домашний
         барраж крикливых птиц
         над каждой башней,
         и дальше (оборви!)
         простор с разбега.
         И колыбель любви
         - белее снега!
         Припоминай и впредь
         (хотя в разлуке
         уже не разглядеть:
         а кто там в люльке)
         те кручи и поля,
         такси в равнине,
         бифштексы, шницеля,
         долги поныне.
         Умей же по полям,
         по стрелкам, верстам
         и даже по рублям
         (почти по звездам!),
         по формам без души
         со всем искусством
         Колумба (о спеши!)
         вернуться к чувствам.
         Ведь в том и суть примет
         (хотя бы в призме
         разлук): любой предмет
         - свидетель жизни.
         Пространство и года
         (мгновений груда),
         ответы на "когда",
         "куда", "откуда".
         Впустив тебя в музей
         (зеркальных зальцев),
         пусть отпечаток сей
         и вправду пальцев,
         чуть отрезвит тебя -
         придет на помощь
         отдавшей вдруг себя
         на миг, на полночь
         сомнениям во власть
         и укоризне,
         когда печется страсть
         о долгой жизни
         на некой высоте,
         как звук в концерте,
         забыв о долготе,
         - о сроках смерти!
         И нежности приют
         и грусти вестник,
         нарушивши уют,
         любви ровесник -
         с пушинкой над губой
         стихотворенье
         пусть радует собой
         хотя бы зренье.

    «Все вообще теперь идет со скрипом…»

    К семидесятилетнему юбилею Бродского его поклонники приберегли очередную заочную дискуссию на тему «Империалист ли Бродский?» Есть люди, которые всерьез убеждены, что Иосиф Бродский был большим поклонником империй, в частности – СССР, и не вернулся в Россию по той причине, что некуда было возвращаться. Империя распалась.

    Это слишком простой ответ. И самым простым опровержением было бы процитировать «Post aetatem nostram» Бродского:

    «"Империя - страна для дураков". // Движенье перекрыто по причине // приезда Императора. Толпа // теснит легионеров, песни, крики //…  Все вообще теперь идет со скрипом. // Империя похожа на трирему // в канале, для триремы слишком узком. // Гребцы колотят веслами по суше…»

    Но сторонники «империалиста-Бродского» непременно скажут, что здесь поэт говорит о конкретном времени – рубеже 60-70-х годов и о конкретной стране – СССР. «Но вообще-то Бродский был империалист», - еще раз повторят они.

    В конце стихотворения «Post aetatem nostram» сказано: «Задумав перейти границу, грек // достал вместительный мешок и после // в кварталах возле рынка изловил // двенадцать кошек (почерней) и с этим // скребущимся, мяукающим грузом // он прибыл ночью в пограничный лес…»

    В реальной жизни поэта самого, словно кошку, «посадили в мешок» и отправили за границу. И он, в конце концов, оказался в другой империи – американской.

    Если все же продолжить играть в философские игры Исайи Берлина, то нетрудно прийти к выводу: Иосиф Бродский из тех людей, которые не вписываются ни в одну четкую схему. Они внутренне для этого не приспособлены. Как только они видят, что их окружают, они вырываются и отскакивают в сторону.

    В эссе «Путешествие в Стамбул» Бродский писал:

    «В сфере жизни сугубо политический политеизм синомимичен демократии. Абсолютная власть, автократия синомична, увы, единобожию. Ежели можно представить себе человека непредвзятого, то ему, из одного только инстинкта самосохранения исходя, политеизм должен быть куда симпатичнее монотеизма… Чем больше я живу, тем привлекательнее для меня это идолопоклонство, тем более опасным представляется мне единобожие в чистом виде... Не стоит, наверно, называть вещи своими именами, но демократическое государство есть на самом деле историческое торжество идолопоклонства над Христианством».

    Здесь, пожалуй, с Бродским согласятся многие православные империалисты. Противопоставление демократии и христианства в России сейчас очень актуально. Проще говоря, сейчас нам предлагается выбирать между демократией и христианством. Именно по этой причине Иосифа Бродского не воспринимает значительная часть провинциальной российской интеллигенции. Он для них все еще слишком демократичен. Несмотря на все свои римские элегии и погружение в Венецию. Более того, несмотря на многочисленные рождественские стихи (которые все равно первоначально не позволили похоронить его на католическом или православном кладбище).

    Иосиф Бродский, может быть, был единственным известным демократом среди наших соотечественников внутри страны и вне ее. Пока «демократы»-политики делили страну, деньги и власть (также как и демократы-литераторы), Бродский преподавал и сочинял стихи и прозу.  Причем делал это так, как мог делать только бывший чернорабочий и ссыльный с неполным средним образованием, всю жизнь занимавшийся самообразованием.

    Но Иосиф Бродский был такой демократ, с которым даже некоторые близкие знакомые (вроде Довлатова) не решались перейти на «ты». К разговору с ним заранее готовились. Демократия – вещь жестокая. Прежде всего – это борьба. Состязание. Грехи при демократии отпускают ненадолго. И это не позволяет надолго расслабиться.

    Хотя Бродский не имел иллюзий и прекрасно знал: «При демократии, как и в когтях тирана, // разжав объятия, встают министры рано, // и отвратительней нет ничего спросонок, // чем папка пухлая и бантики тесемок».

    И в пухлых папках совсем не стихи.

    В определенный момент (скорее всего, еще тогда, когда его начали преследовать), Бродский стал нащупывать путь, который потом вывел его на грандиозную стройку. Стройку века. Иосиф Бродский взялся за строительство своей биографии всерьез. И в этом нет ничего постыдного. В политике он разбирался с юности. Оставалось только правильно подобрать размер, отвергая первые попавшиеся рифмы. В поэзии Бродский мог рифмовать высокое и низкое, но в биографии, которая постепенно начинала становиться официальной, рифмовать высокое и низкое он избегал.

    Жизнь свою Бродский выстроил правильно.  Фундамент был прочным.

    «Ах, свобода, ах, свобода. // Ты - пятое время года. // Ты - листик на ветке ели. // Ты - восьмой день недели. // Ах, свобода, ах, свобода. // У меня одна забота: // почему на свете нет завода, // где бы делалась свобода?..»

    Бродский говорил не о себе. Он был достаточно свободным человеком. Но как настоящий демократ, он не отделял себя от народа. Государственные границы не в счет.


    В 1965 году Иосиф Бродский написал: «Ах, свобода, ах, свобода. // У тебя своя погода. // У тебя - капризный климат. // Ты наступишь, но тебя не примут».

    Наступила. Не приняли. «Отдохнём товарищи в тюрьме», - как сказал однажды Феликс Эдмундович Дзержинский (тот, что не фотоаппарат, а человек).

     

     

    Алексей СЕМЁНОВ

    Имя
    E-mail (опционально)
    Комментарий